Нагловский о Зиновьеве

Lunengrad
11 min readOct 2, 2021

--

Григорий Евсеевич Зиновьев
Григорий Евсеевич Зиновьев (1883–1936)

В первый раз я увидал Зиновьева в 1917 году в Совете рабочих депутатов, когда он произносил речь. Среднего роста, плотный, ожирелый, с откинутой назад вьющейся восточной шевелюрой, Зиновьев не говорил, а кричал необычайно пронзительным фальцетом. Легкость речи его была удивительна. Казалось, Зиновьев может так говорить часами, днями, неделями. Охваченный ораторским жаром, иногда он казался на трибуне даже эффектным. Во всяком случае производил впечатление и темпераментного, и убежденного человека.

Позднее, когда мне пришлось встречать Зиновьева в кругу видных питерских большевиков, я замечал, что очень многие (например, Стучка, Крестинский, Коллонтай) к этому “убежденному большевику” относятся не только без всякого пиетета, но и с плохо скрываемым раздраженным неуважением. При разговорах с этими людьми о Зиновьеве часто приходилось видеть брезгливое пожимание плечами, иногда с добавлением “нечистый человек”.

Но таково отношение к Зиновьеву было только в головке питерских большевиков, в широких же слоях партии и среди революционно настроенных рабочих Зиновьев пользовался тогда несомненным большим влиянием, и все его выступления проходили неизменно с шумным успехом.

Речи Зиновьева были совсем непохожи на речи Ленина и Троцкого. Ленин вообще не обладал ораторским дарованием, к тому же Ленину всегда была нужна аудитория, которая к его идеям была хотя бы минимальна подготовлена. Не рассчитаны на последние ряды галерки бывали и речи Троцкого. Речи же Зиновьева были как раз для галерки. Зиновьев был демагогом черни.

Рассказывают, когда Ленин задолго до революции на эмигрантском собрании впервые услыхал визгливый фальцет произносившего речь Зиновьева, он сразу же обратил внимание на экспансивного молодого человека и приблизил его к себе как могущего стать “первоклассным агитатором”. С тех пор близость Зиновьева к Ленину никогда не прерывалась. А после октябрьской революции именно Ленин выдвинул Зиновьева на руководящий пост в Петербурге, где с отъездом Совнаркома в Москву Зиновьев стал полновластным диктатором Петрокоммуны.

Для определения размеров власти Зиновьева в Петрограде надо сказать о том, какими учреждениями осуществлялась тогда вообще власть большевиков в революционной столице. Тогда в Петрограде было три сорта коммунистических учреждений, олицетворяющих власть.

Первым был Совет рабочих депутатов, деливший Петроград на районы (Нарвский, Спасский, Василеостровский и другие, соответственно прежним полицейским частям). В районах действовали районные советы. Разумеется, компетенция их никаким законодательством ограничена не была, и советы занимались всем, чем хотели: реквизицией зданий, мобилизацией населения на работы, обложением налогами, арестами и прочим.

Впрочем, учреждением, олицетворяющим власть, была — партия, в лице Питерского комитета, имевшего также районные комитеты. Круг действий районных комитетов был аналогичен кругу действий районных советов; их функции почти всегда переплетались, создавая тем невообразимую неразбериху.

Третьей властью в столице был Совет народных комиссаров. Правда, название “народных”, по приказу из Москвы, очень скоро было отменено и питерские комиссары стали просто “комиссарами” Петрокоммуны. Деятельность этого наивысшего органа власти сплеталась тоже с деятельностью Совета депутатов и с работой комитета партии. И вся хаотичность работы этих учреждений триедино скреплялась только личностью Зиновьева, который в своем лице объединял все три учреждения. Зиновьев был председателем Совета комиссаров, председателем Совета рабочих депутатов и председателем Питерского комитета партии, являясь таким образом абсолютным диктатором Петрограда и Петроградской области.

В Смольном, в кабинете Зиновьева, сосредоточивалось все. Окружали Зиновьева следующие лица: комиссаром народного хозяйства был Молотов. Этому небольшому безличному человеку с плоским, невзрачным лицом в то время никто бы не предсказал его головокружительной карьеры. На больших собраниях сильно заикавшийся Молотов не выступал. Собственных идей не имел, за исключением одной. Молотов носился тогда с идеей “всеучета”. И надо сказать, в этой “гениальной идее” было что-то от “идей” капитана Лебядкина. Молотов хотел “учесть в России решительно все”, от запасов сырья, оборудования фабрик, транспорта, военного снаряжения до площади квартир и всей “движимости”, имеющейся на руках всего населения. В его предложениях идея “всеучета” приобретала настолько юмористический характер, что Зиновьев всегда снимал ее с обсуждения.

Комиссариат внутренних дел Зиновьев отдал одной из своих жен — г-же Равич. Говорят, что в частной жизни Зиновьев был хорошим семьянином. Во всяком случае, придя к власти, Зиновьев сразу же позаботился о постах для своих обеих жен. Правда, “сексапильная” дама, г-жа Равич, делами своего комиссариата почти не занималась, да, вероятно, и не имела к этому данных, зато большую роль она играла в Питерском комитете партии, где была секретарем и, так сказать, верным “оком и ухом” своего мужа.

Своей первой жене, престарелой Лилиной, Зиновьев отдал комиссариат социального обеспечения. В противоположность Равич, Лилина была антипатичной увядшей женщиной лет пятидесяти пяти, чрезвычайно желчной и раздражительной. Административных дарований у нее было не больше, чем у второй жены, но она была старым партийным работником, а потому имела вес и сама по себе и в особенности как жена Зиновьева.

Комиссаром городского хозяйства (должность в те времена глубоко номинальная) был М.И.Калинин. Ввиду его дальнейшей карьеры на нем хочется остановиться. Тогда в продолжение двух лет я чрезвычайно часто встречался с Калининым. В Совете комиссаров, в Совете депутатов, в комитете партии, везде Калинин был абсолютно безгласен. Крайне невзрачного мужичка не замечал никто, и не по какой-нибудь злонамеренности, а просто потому, что его действительно нельзя было заметить, настолько сер и даже как-то несчастен был будущий президент Советского Союза. Зиновьев третировал Калинина как хотел и употреблял его только на единственное амплуа — если где-нибудь в городе возникал какой-нибудь конфликт, Калинин посылался туда, и опять-таки не из-за дипломатических способностей Калинина, а всецело из-за его декоративной крестьянской внешности. На ней-то Калинин, как известно, и сделал карьеру.

Зато человеком совсем другого склада был комиссар печати Володарский. Разбитной, наглый парень из портных, Володарский был весьма энергичен и к тому же недурной оратор. Среди своих он был всегда любитель анекдота и “душа общества”, во внешнем же мире появлялся как фигура крайне свирепая, и Зиновьев выбрал его, чтобы задушить печать.

Володарский создал “трибунал по делам печати”, председателем которого был назначен рабочий Зорин. Между Зориным, рабочим от станка, вовсе не желавшим никакого удушения печати, и Володарским, действительно душившим печать, вспыхивали частые раздоры, и всегда по одному и тому же поводу. Зорин ни за что не хотел соглашаться с “предрешенностью” приговоров трибунала. В Зорине жил еще призрак “свободы”, и на безапелляционные указания Володарского закрыть такую-то газету Зорин вспыхивал и кричал: “Не буду закрывать! Если хочешь все закрыть, так и объяви, что все закрываешь!” Но в такие моменты в спор вмешивался Зиновьев, и все кончалось все-таки тем, что в трибунале Зорин объявлял очередной приговор о закрытии той или иной газеты.

Остальное окружение Зиновьева составляли — Урицкий, председатель ЧК, в распоряжении которого была так называемая “волчья сотня Урицкого”, с бору с сосенки набранный охлос, действовавший не только в столице, но и в прилегающих к Питеру районах; Луначарский, Залуцкий, Марков, Позерн, Бадаев и три левых с.-р. Из всех этих “министров” революционного Петрограда диктатор Зиновьев был самой колоритной фигурой. Иногда, глядя на Зиновьева, мне казалось, что в этом разжиревшем человеке с лицом провинциального тенора и с длинной гривой вьющихся волос проснулся какой-то древний восточный сатрап. В периоды опасности (октябрьская революция, восстание Кронштадта, наступление Юденича) Зиновьев превращался в дезориентированного, панического, но необычайно кровожадного труса. В периоды же спокойного властвования Зиновьев был неврастеничен, безалаберен и, в противоположность многим старым большевикам, не имевшим вкуса к плотским “прелестям жизни”, Зиновьев с большим удовольствием предавался всем земным радостям. Хорошо выпить, вкусно поесть, сладко полежать, съездить в театр к красивым актрисам, разыграть из себя вельможу и мецената — все это Зиновьев чрезвычайно любил и проделывал с большим аппетитом.

В то время как при Ленине в Петербурге частная сторона жизни комиссаров в Смольном была в полном небрежении, при Зиновьеве на нее сразу же было обращено сугубое внимание. По его личному распоряжению в Смольном стали даваться так называемые комиссарские обеды, которые не только уж на фоне революционного всеобщего недостатка, но и в мирное-то время могли считаться лукулловскими. Только когда в столице голод принял чрезвычайно сильные размеры, комиссары стали указывать Зиновьеву на неудобство в Смольном этого “гурманства” и “шика”. И Зиновьев приказал перенести комиссарские обеды в “Асторию”, гостиницу, целиком занятую коммунистической знатью, где подобные “отдыхи” могли проходить более незаметно.

Говоря о трусости Зиновьева, надо сказать, что в Смольном он ввел необычайную охрану. У входа в Смольный сидели бессменные пулеметчики за двумя пулеметами. Пропуска всех контролировались не только при входе в здание, но еще на каждом этаже. В смысле “охраны” был образцовый порядок. Зато на заседаниях комиссаров у Зиновьева беспорядок достигал апогея. Митинговый демагог и мастер интриги, как организатор Зиновьев был очень слаб. Заседания Совета в Смольном происходили в бывших институтских классах, где попало, не имелось даже определенной комнаты. На заседаниях Зиновьев говорил очень мало, вел заседания безалаберно, протоколы составлялись уже после заседаний секретаршей Красиной (у Сталина попавшей в тюрьму). Одним словом, с педантической аккуратностью Ленина у Зиновьева не было ничего общего. Зиновьев был “на коне” только в демагогических выступлениях и в темноте интриг.

Зато как в демагогии, так и в интриге Зиновьев был мастер. От природы необычайно хитрый и ловкий, Зиновьев тут возвышался до большого мастерства. Особенно памятна мне игра Зиновьева с левыми эсерами накануне их восстания, когда на областном съезде большевиков и левых эсеров Зиновьев, ненавидевший левых эсеров и ждавший только случая перегрызть им горло, вдруг выступил с предложением увеличить число мест левых эсеров в Совете комиссаров и, в частности, назначить левого эсера Лапиера на место комиссара путей сообщения.

Этому предложению все комиссары-большевики были крайне удивлены. И на ближайшем заседании Совета комиссаров несколько из них подошли к Зиновьеву, спрашивая, что сей сон означает? Хитро улыбаясь, Зиновьев увел спрашивающих в свой кабинет, сообщив под величайшим секретом, что у него имеются сведения о готовящемся восстании левых эсеров, но что меры им уже приняты и он хочет только своим предложением усыпить бдительность левых эсеров.

Действительно, назначенное левыми эсерами выступление Зиновьев предупредил полным разгромом их штаба. В этот день ранним утром правая рука Зиновьева, комендант Петрограда, приехавший в Россию из Америки полубандит-полуанархист, действовавший под псевдонимом “Владимир Шатов”, уже оцепил Садовую улицу и с отрядами большевиков пошел “штурмом” на Пажеский корпус, где помещался штаб левых эсеров, причем штурму предшествовал обстрел здания из подвезенных орудий. Штаб левых эсеров был быстро взят, и Штейнберг, Лапиер и другие засевшие в корпусе левые эсеры бежали. Зиновьев потирал от удовольствия руки.

Но не только в отношении к врагам Зиновьев был беспощаден. В отношении к людям вообще в характере Зиновьева были преувеличенная подозрительность и недоверчивость. Зиновьев доверял только своим двум женам. Всех же других он мог выдвигать на видные места, но тут же и сбрасывать в неизвестность. В отношении же врагов Зиновьев проявлял исключительную жестокость.

Разумеется, никто из вождей коммунизма не отличался ангельской добротой к “человеку”. Но жестокость их была разная. У Ленина она покоилась на полной безынтересности к людям вообще. Троцкий был жесток для жеста, для позы. В Зиновьеве же было что-то эмоционально-жестокое, я бы сказал даже, садистическое. В Петрограде именно он был вдохновителем террора.

Помню два случая. Однажды в августе 1919 года по делам службы я был в кабинете Зиновьева, когда туда пришел председатель петербургской ЧК Бакаев. Бакаев заговорил о деле, сильно волновавшем тогда всю головку питерских большевиков. Дело было в следующем. Одна пожилая женщина, старая большевичка, была арестована ЧК за то, что при свидании с знакомой арестованной “белогвардейкой” взяла от нее письмо, чтобы передать на волю. Письмо было перехвачено чекистами. Дело рассматривалось в ЧК, и вся коллегия во главе с Бакаевым высказалась против расстрела этой большевички, в прошлом имевшей тюрьму и ссылку. Но дело дошло до Зиновьева, и Зиновьев категорически высказался за расстрел.

В моем присутствии в кабинете Зиновьева меж ним и Бакаевым произошел крупный разговор. Бакаев говорил, что если Зиновьев будет настаивать на расстреле, то вся коллегия заявит об отставке. Зиновьев взъерепенился как никогда, он визжал, кричал, нервно бегал по кабинету и на угрозу Бакаева отставкой заявил, что если расстрела не будет, то Зиновьев прикажет расстрелять всю коллегию ЧК. Спор кончился победой Зиновьева и расстрелом арестованной женщины на Охтенском полигоне, где обычно расстреливали добровольцы-железнодорожники Ириновской дороги.

Другой случай таков. В дни наступления Юденича на Петроград в моем присутствии Зиновьеву однажды доложил “начальник внутренней обороны Петрограда” известный чекист Петерс, что чекистами пойман человек, вероятно белый, перешедший границу с целью шпионажа. Помню, как у Зиновьева вдруг как-то странно загорелись глаза и он заговорил отвратительной скороговоркой:

— Это прекрасно, прекрасно, вы его, товарищ Петерс, пытните как следует, все жилы ему вымотайте, все, все из него вытяните.

Зиновьев в этот момент был необычайно отвратителен.

Но при всей своей хитрости, ловкости и мастерстве интриги, что-то все-таки помешало Зиновьеву вовремя разглядеть сложный клубок партийных интриг, ведшихся в Москве вокруг заболевшего, сдававшего Ленина. Зиновьев промахнулся, недооценив силы Сталина. Мне запомнилась одна встреча этих людей.

Помню, летом 1919 года, между первым и вторым наступлением Юденича, в Смольный к Зиновьеву приехал из Москвы член Реввоенсовета Сталин для обсуждения вопросов, связанных с эвакуацией Петрограда. На это совещание я был вызван Зиновьевым, и вопросы эвакуации непосредственно касались моего ведомства.

Барственно и небрежно развалясь, Зиновьев сидел в массивном кресле, громко и резко говорил, страшно нервничал, то и дело откидывая со лба космы длинных волос. Сталин ходил по кабинету легкой кавказской походкой, не говоря ни слова. Его желтоватое, чуть тронутое оспой лицо выражало какую-то необычайную скуку, словно этому человеку все на свете давно опротивело. Только изредка он задавал односложные вопросы, и эта односложность и неясность позиции самого Сталина в вопросе об эвакуации Петрограда, на которой настаивал Зиновьев, последнего еще больше нервировала и горячила. Но Сталин так и промолчал все заседание, закончив его односложной репликой:

— Обдумаю и скажу, — и вышел от Зиновьева.

По уходе Сталина Зиновьев пришел в совершенно необузданное бешенство. Человек неврастенический, Зиновьев сейчас кричал и на Сталина, и на ЦК, который не мог прислать к нему никого другого, а “прислали этого ишака!” Этот сочный эпитет Зиновьев в своем бешенстве варьировал на все лады, разумеется не предполагая, что вот именно этот “ишак” после смерти Ленина и окажется самым сильным человеком в партии и через пятнадцать лет посадит Зиновьева в тюрьму как “белогвардейца” и “контрреволюционера”.

Зиновьев пал по той же причине, что и Троцкий. У обоих, по смерти Ленина, без его “поддерживающей руки”, самостоятельных сил не было.

Далее - вспоминает Роман Гуль.

“Мои записи воспоминаний А.Д. Нагловского были напечатаны в “Современных записках” (кн. 61, 62). Но — я удивился — с сильными сокращениями. Через некоторое время удивление мое как будто разъяснилось. Как-то в помещении архива Николаевского я встретил М.В.Вишняка {члена редколлегии “Современных записок”). Мы не были знакомы. Борис Иванович познакомил нас. И вдруг Вишняк с места в карьер говорит: “Читал ваши записки воспоминаний Нагловского. В целом, конечно, небезынтересно (со снисхождением говорит!), но я нахожу, что так писать все-таки нельзя”. Я не понял. “Как?” — говорю. — “Ну, некоторые места, по-моему, неудачны, ну, например, о Зиновьеве так все-таки писать нельзя.” Я как будто стал понимать. Но, чтоб уточнить, переспрашиваю: “О Зиновьеве? Да Зиновьев же самый настоящий прохвост…” — “Ну да, прохвост, но так все-таки писать нельзя..” На этом разговор как-то оборвался, Вишняк сел за стол работать.

Идя домой, я все думал, что это за притча такая? Завзятый антибольшевик, завзятый эсер, секретарь двухдневного Всероссийского Учредительного собрания, счастливо и случайно бежавший в Москве из-под большевицкого ареста и скрывшийся, М.В.Вишняк вдруг “запрещает” так писать. О ком? О настоящем кровавом мерзавце, большевике Зиновьеве!? Неужели, думаю, только потому, что Зиновьев — еврей (Радомысльский) и Вишняк, как еврей, считает, что подавать Зиновьева во всей его “красе и прелести” значит — “сеять антисемитизм”? Я знал, что и такая точка зрения существует. Но эту точку зрения считал и считаю совершенно коронной. Президент Израиля Вейцман был прав, сказав: “Разрешите и нам иметь своих мерзавцев”. Я всегда “разрешал”. Но теперь я догадывался, почему в “Современных записках” многое смягчили или опустили вовсе. Наверное, “надавил” Вишняк. Психологически Марк Вишняк был не похож на еврея Леонида Канегиссера, застрелившего омерзительного еврея-чекиста Моисея Урицкого. Позднее, в Америке в “Новом журнале” я напечатал воспоминания Нагловского полностью, добавив весьма поучительную главу “Воровский в Италии”. Поучительную потому, что эта глава рассказывает о наглых методах советского шпионажа в западных странах. Тогда в Италии у Воровского главой шпионажа был известный чекист Яков Фишман, бывший левый эсер, но после “покаянного письма” о своих “заблуждениях” дослужившийся в ВЧК до высоких постов.”

Рассказ Александра Дмитриевича Нагловского (1885–1942) из романа Романа Гуля “Я унес Россию. Апология русской эмиграции. Том 2”. Далее “Нагловский о Ленине” и “Нагловский о Троцком”, а также “Нагловский о Красине”. 0/

--

--

Lunengrad

Савков Никита Александрович. Читаю, пишу, путешествую. t.me/lunengrad